в тексты

На память

Warning!
Никто никого ни к чему ни в коем случае не призывает.

НА ПАМЯТЬ

В молодости Семён Иванович был заядлым охотником. Ходил и на зверя и на птицу. Три лося были навечно занесены в его послужной список, а для нынешнего охотника это немало: выбить лицензию в связи с отсутствием наличия предмета первобытной мужской страсти — проблема. А найти и убить — удача. И её благородие направляла дуло его двустволки довольно часто. Любил Семён Иванович рассматривать в кругу друзей фотографии, запечатлевшие его на поверженном лосе или кабане, со связкой мёртвых уток у пояса, над разнесённым в клочья зайчишкой (сам Семён Иванович, разумеется, такой снимок делать бы не стал, очень уж неэстетично, но Петя, старый приятель, удружил, да ещё и преподнес с дарственной надписью «Помни, Сеня, Сезон-73!»). Но смутное чувство неудовлетворенности чем дальше тем сильнее овладевало Семёном Ивановичем. Человек он был увлечённый, охота для него — вторая жизнь, а может, и первая, кто знает, и хотелось Семёну Ивановичу видеть результаты своей убийственной деятельности более полными, объемными что ли… Ведь фотография — бумажка, подверженная воздействию времени не менее, чем человек, и вот уже тот самый первый лось пожелтел и потерял определённость очертаний — так, коричневатое пятно под ногой в сапоге, не говоря уже о убиенных в ранней молодости утках. И утки-то те уже съедены, и не вспомнишь, куда твёрдой тогда рукой влепил смертельный заряд…
Но выход из положения, в котором оказался наш обстоятельный герой, нашелся сам собой. Вернее, был подсказан приятелем Семёна Ивановича, который после десяти лет безвестного существования нарисовался на нерадостном фоне старения нашего охотника. Приятель Недогонов за эти 10 лет освоил профессию таксидермиста, о чём и упомянул в задушевном разговоре за бутылочкой «Зубровки». Выводы делайте сами… Ух как загорелся Семён Иванович идеей воплотить свою мечту в объёмные (куда ж объёмнее!), шерстистые и оперённые образы выслеженных и им лично уничтоженных представителей нашей небогатой фауны. «Вот только лося мне уже вряд ли завалить, — единственное, что огорчало Семёна Ивановича перед началом открывшейся перед ним дороги, — годы не те…»
Первое своё чучело Семён Иванович изготовил под руководством опытного Недогонова из банальнейшей кряквы. Получилось неплохо. «Ты, это, Сеня, талант у тебя, ей-бо, талант, — убеждал его таксидермист, наливая третий стакан обмывочного напитка, — моё первое кривое было и перья обмызганные, а у тебя-то, гля, как живая!»
Успех окрылил Семёна Ивановича, и он просто зубами вгрызся в хитрую науку набивки чучел из бывших животных. Сколько книг, сколько практических советов специалистов, сколько терзаний насчет оформления, придания живости выпотрошенным трупикам — об этом знал только он сам.
Тяжело приходилось Семёну Ивановичу с увековеченьем памяти крупных травоядных, которые изредка (тем обиднее!) попадались на его всё ещё боевом пути. Метраж квартиры не позволял поставить где-нибудь в уголке художественно выполненное (а в эстетике оформления с годами Семён Иванович достиг определённых высот) чучело косули или — чем черт не шутит! — лося. Приходилось делать «бюсты». И они на стенах скромного жилища Семёна Ивановича смотрелись совсем неплохо. Созерцание роскошных оленьих рогов уносило охотника в иные дали и времена. Мрачный каменный замок, огонь в камине, аромат поджаривающегося мяса, изящные борзые, слоняющиеся по персидским коврам… С годами, несмотря на свое смертоносное увлечение, Семён Иванович становился все более сентиментальным и мечтательным. Если можно так выразиться, его чучела отличались романтичностью. Нехитрый северный цветок, прижатый лапкой куропатки, как бы застывшей в радостном предчувствии недолгого лета, большие тёмные глаза косули, подёрнутые поволокой страсти… Глаза Семёну Ивановичу (вернее, его произведениям) делал знакомый рецидивист-умелец, за свои многочисленные отсидки поднабравшийся мастерства в изготовлении всевозможных поделок и отличавшийся особым вкусом. Любовно выполненные им глаза придавали творениям Семёна Ивановича необходимое жизнеподобие и создавали настроение и характер каждого набитого им экземпляра.
Но шло время. И эта на вид простая фраза заключает в себе грустную истину — Семён Иванович старел. Руки и глаза его не подводили — чучела он делал с завидной сноровкой, был по-прежнему меток.
Но ноги, бедные ноги, неоднократно промерзавшие во время долгих стояний в болотной воде… Короче, охота с некоторых пор для нашего героя была труднодоступным удовольствием.
Кстати сказать, удовольствием, как раньше, она не была уже давно. Единственное, что теперь двигало Семёном Ивановичем (он сам бы удивился, скажи ему кто-нибудь об этом) было желание приобрести сырье для своего нынешнего хобби. Окружавшие его мёртвые птицы и животные стали смыслом жизни. На память, — говорил он себе, ласково поглаживая уши ещё тёплого зайца, — ишь какой гладкий, столбиком тебя поставлю, внуки мои на тебя еще посмотрят…
— Что заяц, — говорил он себе за работой, — не убил бы я его, сдох бы он и сгнил в земле, или сожрали его хищники, косточек не оставили. А теперь вот он, как живой, просто живее всех живых, как памятник самому себе, как… Ленин, — услужливо подворачивалось на язык. Но мысли эти, как человек старого закала, Семён Иванович от себя гнал, хотя никогда, несмотря на все тогдашние дискуссии в обществе и государстве, не сомневался он в правильности подобного обращения с телом вождя.
— Это же на память, чтоб знали, чтобы полное представление было, — здраво рассуждал он.
Время же зайцев и уток, тем не менее, кончилось. Ружьё отправилось на заслуженный отдых в чулан, а Семён Иванович затосковал. Подвернулся случай — сделал для кабинета биологии чучела вороны и голубя — дети принесли, — но разве сравнишь… Постарался, конечно, Семён Иванович, но души не вложил, и удовлетворения никакого. Ходил по дому, стирал пыль с рогов и мучался бездельем.
Была у Семёна Ивановича кошка Маруська. Красивая, лохматая, редкой расцветки — серо-каштановая, в пятнах. И жена была. Но жена, по причинам, о которых Семён Иванович не задумывался, однажды ушла, да так, что он этого не заметил и хватился только на третий день. А хватившись, махнул рукой. Кошка же, напротив, осталась. И была единственным живым существом из окружавших Семёна Ивановича. Но недолго.
Через полгода после ухода хозяйки она тихо издохла от какой-то своей кошачьей болезни. Семён Иванович понёс было её хоронить, но передумал.
— На память, — решил он, и кошка украсила коллекцию неживых животных.
Тёща, зашедшая как-то попить чайку и не знавшая о кончине Маруськи, сказала «кыс-кыс», не дождалась реакции и была потрясена — кошка выглядела как никогда живой и довольной. Кстати о тёще: Анна Иннокентьевна, несмотря на негуманный поступок дочери, оставившей скромнейшего Семёна Ивановича в обществе недолго прожившей кошки, отношений с зятем не прервала и частенько захаживала побеседовать и помочь по хозяйству. Семён Иванович же относился к своей бывшей родственнице на редкость тепло. Надо сказать, что Семён Иванович женился в своё время на девушке намного моложе себя и тёща была старше его всего на два года. Женщина она была во всех отношениях приятная и даже больше того. Было время, когда Семён испытывал к Анне Иннокентьевне далеко не родственные чувства. Соображения морального характера не дали ему зайти слишком далеко, но чувство, скажем так, восторженной привязанности осталось, по видимому, навсегда. Анна Иннокентьевна, в отличие от дочери, к увлечению зятя относилась с одобрением. Всегда находила добрые слова, могла дать и толковый совет.
Так случилось, а случайность, как известно, штука закономерная, что пёс Анны Иннокентьевны, французский бульдог Гастон, приказал долго жить, отравившись крысиной приманкой, и скорбящая хозяйка недолго думая решила увековечить память любимца. Семён Иванович был готов к этому и не подкачал. Между прочим, сам того не замечая, с некоторых пор он смотрел на всех наших братьев меньших, как на потенциальные чучела, и то, что животные почему-то двигались — бегали, жрали, чесались, выкусывали блох, — представлялось ему несколько неестественным и смущало. Руки мастера стосковались по работе, и постепенно понятия об ограничениях выбора стирались.
Несколько голубей, принесенных соседскими мальчишками, голова издохшего жеребёнка (сами понимаете, не лошади Пржевальского…), четыре кошки, коза, морская свинка, пара безвременно умерших хомячков в трогательном объятьи, крыса. На Семёна Ивановича нашел шутливый стих, и крыса в очках, цилиндре и бабочке, опираясь на элегантную тросточку, стояла у него на холодильнике, скаля зубы и пугая все время забывавшую про нее Анну Иннокентьевну. Семён Иванович очень хотел бы раздобыть труп крысиной самки, желательно белой, в отличие от серебристо-серого самца в цилиндре. Анна Иннокентьена, ознакомившись с его идеей, сначала заплевалась, но потом вдруг согласилась сшить платье и фату для мёртвой хвостатой невесты…
Вот так, развлекаясь доступными ему способами, Семён Иванович жил в доме среди чучел и вспоминал о своих охотничьих подвигах.
— Странно, — думал он, — почему люди с таким подозрением относятся к набивке чучел домашних животных? На что уж алкаш Коля, и тот два часа упирался, не хотел, чтоб я у его загнувшейся скотины голову отрезал. На что, спрашивается, ему козья башка? Все равно закапывать. Ведь лыка уже не вяжет (уговоры происходили с привлечением подручных алкогольных средств), а одно твердит — низ-зя, грех над скотиною измываться… Вот интересно… И опять не к месту всплывало воспоминание — Колин рассказ о посещении Мавзолея, в самых ярких красках. Кстати, Коля очень неодобрительно относился к предложениям демократов перезахоронить Ленина, аргументируя свое несогласие с ними теми же словами — ни-ззя, грех. Непоследовательный человек этот Коля, не разберёшь его.

Пока Семён Иванович набивал всё, что теперь попадалось ему под руку, вплоть до мышей, Анна Иннокентьевна лежала в больнице. Собственное сердце, никогда ранее не беспокоившее, уложило крепкую и сильную ещё женщину в постель и за пару месяцев сделало то, что не удавалось ни мужу-пьянице, ни трудной советской жизни — сломило волю, заставило почувствовать себя старухой. С каждым днём ей становилось всё хуже. Семён Иванович ходил в больницу, подбадривал и томился предчувствием скорой потери.
После смерти кошки, в свою очередь, тёща стала единственным живым существом, с кем Семён Иванович мог общаться, не по делу, а ради самого общения.
И ему предстояло лишиться её…

…Он тщательно готовился к мероприятию. Избегая технических подробностей, скажу только, что возвращался Семён Иванович с кладбища, бережно обхватив сумку, в которой лежала голова Анны Иннокентьевны. Всё было сделано аккуратно, никто бы не догадался, что имела место эксгумация, тем более, что труп без головы был снова помещен в гроб и захоронен соответствующим образом.
— Какая разница, — убеждал себя Семён Иванович, — с головой или без головы, червям на съеденье, — а мне на память…
Работа закипела. Семён Иванович призвал на помощь свои обширные познания, накопленные им за эти годы, а они были весьма разнообразны и включали в себя многочисленные сведения о бальзамировании и мумифицировании людей, почерпнутые попутно, но крепко въевшиеся в память.
Две недели потребовалось ему, чтобы завершить работу, но результатами её полюбоваться он не успел — за ним пришли.
Дело в том, что бывшая его жена и, соответственно, дочь Анны Иннокентьевны сразу же после похорон уехала в командировку, а вернувшись, заподозрила неладное. Видите ли, кустик, который она самолично посадила в головах у матери, оказался в ногах (был бы Семён Иванович повнимательнее к деталям, как в своем ремесле…), да и подвял к тому же. А при ближайшем рассмотрении выяснилось, что вроде бы и памятник как-то кривовато стоит, и гробничка слишком глубоко вкопана. Уж не ограбили ли покойницу (в гроб легла Анна Иннокентьевна с золотыми зубами)? Ничему не удивляющиеся судмедэксперты вместе с несколько ошалевшими милиционерами сделали вывод: ограбили. Золотые зубы пропали. Вместе с головой…
Характерно, что узнав об этом, пораженная горем дочь воскликнула: «Это он, он сволочь, чучело набил!», что свидетельствует о качестве женской интуиции и понимании сути характера бывшего супруга.
Её слова были восприняты с недоверием, но на квартиру к Семёну Ивановичу представители органов правопорядка всё же отправились. И не пожалели об этом.
Войдя в комнату, вслед за побледневшим и растерянным хозяином, оперативники застыли. В углу комнаты, увешанной и заставленной головами и чучелами мелких и крупных животных, на подставке, обитой чёрным бархатом, по-королевски горделиво красовалась голова Анны Иннокентьевны, тщательно причёсанная, с блестящими серьгами в ушах. Шея покойной тёщи была украшена белоснежными елецкими кружевами, выгодно оттенёнными бархатом подставки. Румяные губы покойницы слегка улыбались, а глаза были скрыты элегантными солнцезащитными очками итальянского производства (проблему аутентичных глаз Семён Иванович решить не успел: друга-рецидивиста просить было как-то неудобно, а на протезы у него выхода не было, по крайней мере, пока). Перед головой, отражаясь в стёклах очков, горела тонкая восковая свечка, и её колеблющееся пламя оживляло лицо, играя тенями на крыльях носа и в уголках губ. Лицо улыбалось и дышало. Зрелище было столь фантастичным, что присутствующие живые перестали чувствовать себя таковыми и на мгновенье перестали дышать и думать. Но долг есть долг. «Макин, сними очки с… объекта, — запнувшись, зачем-то приказал старший оперуполномоченный, не в силах оторвать взгляда от огонька, пляшущего в темной бездонной глубине стекла, — пригласите эту, как её, для (голос его осел) опознания». Очки с опаской и стараясь не касаться «объекта», снял сержант, совсем ещё пацан. Снял, задержал их в руке, и вдруг, уставившись на «потерпевшую», захохотал. Настолько неожиданно, что бывалые стражи порядка вздрогнули. «Макин, прекратить!» — с отчаяньем крикнул старлей, но сержант, закрывший спиной от остальных голову на постаменте, не отрывая взгляда от увиденного, всхлипывал, и непонятно было, смеётся он или плачет… А, когда, захлебнувшись своими странными звуками, он как-то резко дернулся в сторону, вздрогнул и старший. Оленьими, карими, блестящими глазами без белков смотрела на живых мертвая Анна Иннокентьевна — и на потерпевшую, а тем более на жертву надругательства над трупом вовсе не походила.
«На память, на память хотел», — раздался в наступившей вдруг после отсмеявшегося Макина тишине тусклый голос. Сжавшийся, постаревший в одночасье Семён Иванович решил наконец объясниться.
«Она же… я… не будет ведь… память», — бормотал он, и все стояли, не зная, как жить эти ближайшие минуты. И нужно ли…
* * *
В коричневом байковом халате с загадочной надписью ОКПБ 12МО, размашисто намалёванной на спине чёрной краской, сидит на продавленной кровати Семён Иванович и тоскливым взглядом провожает редких ворон, нелепо машущих крыльями за зарешеченным окном.
— Глупая птица, суетливая, — думает он, — вот если бы головку набок, в клюв сыра кусочек грамм на 100-150, а правую лапку отставить… И камушков беленьких на подставку приклеить. Другое дело!

М.Л. и О.Б. — несколько лет назад